1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65,
— И человек проходит.
— А как же ненависть?
— Он вошел не в ту дверь. Это была ошибка.
— Сэнсей ошибается?
— Да. И не так уж редко. Он дал Гришке "Американскую трагедию", а Гришка вместо этого прочел "Путешествие на край ночи".
— Не понимаю.
— А никто не понимает. Сэнсей, думаешь, сам понимает? Хрена с два.
— Ты можешь без крепких выражений?
— Вообще-то могу, но зачем?
— По просьбе трудящихся.
— Слушаюсь. Голос трудящихся — голос божий.
— Расскажи лучше про этого своего Олгой-хорхоя. Что это, кстати, значит — Олгой-хорхой?
— "Олгой-хорхой" в переводе с монгольского значит "страшный червяк". Есть такая легенда, будто он водится в пустыне и убивает на расстоянии — то ли ядовитым газом, то ли электрическим разрядом.
— А при чем здесь твой Гриша?
— Слушай, княгиня, зачем тебе все это знать?
— Мне его жалко, — сказала Ольга.
— Вот тебе и на. Ты же его не видела никогда.
— Вот и расскажи.
— Он маленький, толстый, всегда небритый человечек с неподвижным взглядом. Очень неопрятный.
— С плохими зубами?
— Не помню. Кажется. Он не имеет обыкновения показывать зубы.
— И не улыбается никогда?
— По-моему, никогда. С чего это ему улыбаться? Он один как перст — ни родственников, ни друзей…
— Почему?
— Родственники все померли, а друзей он разогнал.
— Зачем?
— А как ты думаешь, приятно общаться с человеком, который при встрече всегда спрашивает: "Ты еще жив?" С изумлением.
— Не знаю. Наверное, неприятно. Но он же не всерьез это спрашивает?
— Откуда мне знать, может быть, и всерьез. Было время, он входил в компанию, но потом отошел. Просто перестал появляться. И звонить перестал. Сделался сам по себе. Сидит в своей каморке, как каракурт в норе, и читает чужие письма.
— Зачем?
— Хобби у него такое. Скупает старые семейные архивы. Бродит по свалкам, по разным помойкам, собирает старые письма. Как бомж. Если стоит дом, предназначенный к сносу, он тут как тут, наш Олгой-хорхой, с мешком и с фонариком… Спелеолог хренов.
— Ты его здорово не любишь, правда?
— А за что его любить? За то, что он всех нас ненавидит?
— Ну и что? Ты тоже всех ненавидишь.
— Неправда. Меня просто тошнит иногда. А вот он — да — ненавидит.
— Откуда ты взял?
— А вот ты приходи ко мне завтра — посмотришь.
Ольга сделала гримасу.
— Нет.
— Что — нет?
— Не приду. Мне с вами не нравится.
— Почему, кстати? Давно хотел спросить.
— Сама не знаю. Мне с вами жутко. Или противно. Или жутко противно.
— Вот странно! Ведь это все нетривиальные люди. Что ни личность, то фигура.
— Ладно. Я не хочу об этом говорить. Расскажи еще лучше про своего Олгоя-хорхоя.
— Он как раз из нас самый, наверное, серый. Совершенно не знаю, что еще о нем рассказывать.
— А кто у него родители?
— Они померли все. Мать — ему еще года не было. Отец — лет уж тридцать, наверное, как помер. Выдрал его однажды ремнем, дико, со злобой, за какую-то мелкую пакость, и сам же тут и отрубился. Сердце. Он у него был нетривиальный человек — знаменитый архитектор, строил виллы для начальства, лауреат, академик, партайгенацвале. Пил по-черному всю жизнь. Человек могучих страстей и слабого здоровья. Любимое присловье у него было: "Всё на свете херня или залепуха"…
Он замолчал, сходил на кухню, извлек из холодильника банку джинтоника, откупорил, хлебнул, а потом, спохватившись, спросил: "Хочешь?" Она нетерпеливо мотнула волосами и сказала:
— Рассказывай дальше.
— Да я не знаю ничего толком. Ну, остался он с мачехой. Ему, скажем, десять лет, а мачехе — двадцать. Судя по всему была она неописуемая красавица и вполне законченная блядь… Извини, но из песни слова не выкинешь. Пережила своего архитектора на двадцать лет, пила по-черному, а под конец жизни еще и кололась. Жила одна в пяти комнатах, продала в конце концов всё — все ковры, все хрустали, до последнего стула, — оставила после себя голые стены и Гришанин закуток, где он ютился с какой-то старухой, с прислугой, она ему была что-то вроде Арины Родионовны… Да ну его к черту, лапа, иди ко мне.
— Не смей называть меня лапой!
— Что это вдруг?
— Потому что это твой Роберт придумал.
— Хорошо. Я буду тогда называть тебя ногой. Ножкой. Нога моей судьбы. Прощайте, други, навсегда, страдать я боле не могу: судьбы рука сломала любви ногу…
— Господи, как я от тебя устала!.. Подвинься.
— М-м-м?
— Нет. Не хочу. Прекрати.
— Головка болит?
— Все болит. Я, между прочим, целый день стирала… Отстань.
— Вымрем!
— Ничего, не вымрем. Одна знаменитая ваша Мариша обеспечит воспроизводство, и с лихвой.
— Ну, не знаю. У Маришки трое. Или четверо? Не помню. Пусть даже четверо. У Эль-де-преза — двое. У Роберта — один. У Юрки-Полиграфа — ноль, и ничего не предвидится. У Димки — ноль…
— Зато у Андрей Юрьевича!..
— Да, это верно. Но они у него все незаконные.
— А какая разница?
— Никакой. М-м?..
— Отстань, я тебя прошу. Лучше посуду помой.
— Ей-богу, вымрем! Вот увидишь, нога души моей!..
Лирическое отступление N 5.
Отец Ядозуба, или большие дети — большие неприятности
Он вернулся домой рано, снял пиджак, аккуратно повесил его на плечики и сказал жене (не глядя, распутывая галстук): "Водки". Она метнулась в столовую, вернулась со стопочкой на подносике (три четверти стопки, пикуль на блюдечке, салфетка углом). Он брезгливо принял стопку, выплеснул ее на ковер, сам прошел к буфету и налил полный фужер. Выпил в три глотка. Всосал воздух через побелевшие ноздри. Постоял неподвижно несколько секунд, потом спросил (по-прежнему не глядя): "Дома?" — "Дома", — сказала жена шепотом. Она уже, безусловно, все знала: позвонили, доложили, обосрали своим радостным сочувствием с ног до головы…
Через всю квартиру, ступая тяжело (словно весь день грузил мешки на станции), прошел по коридорам, распахнул дверь с табличкой (украденной где-то в присутственном месте) "ПРОШУ СТУЧАТЬ", вошел в комнату и остановился у порога, не закрывая за собой дверь: намеревался только два слова сказать и сейчас же уйти (ненависть душила, пополам со стенокардией).
Наследник занимался любимым делом: перебирал старые бумаги. Старыми бумагами было все в комнате завалено, словно это не комната подростка, а сраный какой-нибудь архив домжилуправления. И пропахло все старой бумагой, а у стены стояли, перекосившись, два рыжих облупленных чемодана — давеча притащил с какой-то свалки, с клопами и тараканами.
© 2009-2024 Информационный сайт, посвященный творчеству Аркадия и Бориса Стругацких