Романы > Бессильные мира сего > страница 34

1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65,


    Он ощутил мгновенную вспышку ненависти и — почти неуправляемо, ноги сами понесли — пересек улицу, чтобы приблизиться… Зачем? Он не сумел бы объяснить зачем, даже если бы вздумалось ему это кому-то объяснять. Он должен был услышать и увидеть ЭТО. И все. Вблизи. В подробностях. Должен. Как всегда в подобных случаях, не было ни одной связной мысли в голове и никаких ясно осознаваемых или хотя бы на что-то знакомое похожих желаний. Физиология. Транс. Ноги шли сами собой, а в голове крутилась несвязица, изрекаемая отвратительно бархатным голосом: "…Сегодня мы с вами начали позже, а потому надлежит нам закончить раньше…" (Все тот же Лебядьев, который был крутым на факультете партийно-общественным деятелем и перманентно опаздывал к началу собственных лекций.) Он даже не слышал ничего, ни единого слова. Он видел только, как открывается и закрывается благородных очертаний аристократическая пасть с безукоризненными зубами. И сверкают влажно вдохновенные очи. Он видел бисеринки измороси на белоснежном ежике, белые широкие ладони, помавающие в профессионально точном ритме неслышимой речи… (У него всегда было великолепное зрение, он, как легендарная мамаша Тихо Браге, видел простым глазом фазы Венеры и способен был кучно посадить все пять пуль в "восьмерку" точно на одиннадцать часов.) А сейчас ему показалось вдруг, что он даже обоняет этого человека — запах дорогого одеколона вдруг налетел, здоровый крепкий запах энергичного крепкого мужчины, не знающего унизительных болезней, не знающего никаких болезней вообще, а заодно не знающего низменных чувств и обыкновенных для обыкновенного человека животных желаний.
    Ненависть вспыхнула и принялась расти в нем как гнойная опухоль — безболезненно, но быстро. Ее, оказывается, уже порядочно накопилось за последние полгода, но до этого момента она жила в нем тихо, безобидная и безопасная, как застарелая скука, а сейчас вот вдруг пробудилась, и принялась пожирать пространство души, и запульсировала там, выдираясь на волю, зеленовато-желтая, ядовитая и опасная, как боевой хлор. Она душила. Хотелось кричать, а она застревала в горле — не давала дышать и жить. Хотелось вонзить ее в это белое, холеное, тренированное, вечно здоровое тело, как белая кобра вонзает кривые зубы свои, чтобы ворваться в жертву ядом. Убить.
    Смутно он помнил и понимал, что — опасно. Вокруг слишком много народу. Охранники с сумрачно-напряженными лицами шарят глазами, а один уже уставился и смотрит в упор, старея лицом, уже приготовившись, уже целясь… Это не остановило бы его. Его и выстрел в горло не остановил бы сейчас, наверное, — подступало, вздувалось, напрягалось, готовилось взорваться, прорваться, вспыхнуть, словно чудовищный, противоестественный, сверхъестественный оргазм… вот сейчас — вылетит ядовито-желтым, удушающим, выжигающим, стометровым языком… еще немного… вот сейчас… нельзя, нельзя, опасно, двое уже смотрят… И тут вдруг подступило снизу, схватило мгновенно и остро (у врачей это называется — "императивный позыв"), и ненависть мгновенно поникла, растворилась обессиленно, ушла на дно, ушла в ничто, а ноги — опять же сами собой — понесли его прочь, домой, скорее, еще скорее, сейчас польется, все, не выдержать, все, все… И оказавшись в подворотне, он судорожно, в постыдной спешке, кое-как расстегнулся — лицом к стене, в неестественной и дурацкой позе, на одной почему-то ноге стоя, прямо на виду у какой-то дамы с дочкой — и застонал от срама, натужно и с болью опорожняясь.
    Вот и все, думал он с привычной горечью. Вот и все. Вот и все… Где Тимофей? Тимофей был здесь же — стоял рядом в самой своей неприветливой позе и наблюдал за маминой дочкой. Он не любил детей и не доверял им. "А что это дядя делает? — спрашивало между тем дитя ясным голоском. — Дядя заболел?" Не заболел дядя. Дядя сдох. Дядя обмочил штанину изнутри и чувствует себя полным и безусловным говном. А тот, вальяжный, безукоризненный и любимый массами, даже ничего не заметил. Охранники — да, заметили, явно что-то заподозрили, хотя, конечно, так и не поняли что к чему, а барин этот демократический даже и не почувствовал ничего. Глухарь на току.
    …Вернуться, подумал он с вялой злобой. Вернуться и добить гада… Он знал, что не вернется. Сегодня — нет. Завтра. Потом. Он вдруг почувствовал — поверх бессильной тоски — неожиданный прилив энтузиазма: появилось что-то, о чем надлежало помнить, о чем стоило теперь содержательно думать. Не только о том, где бы раздобыть старый архив, желательно блокадных времен, а еще и о том, каково это будет, когда они снова встретятся. На каком-нибудь митинге, например. Там же выборы, кажется, происходят у них? Вот и прийти на встречу с избирателями. Избиратель я или нет?.. Я избиратель. Я имею право избирать. И я избрал. Его. Пусть молится теперь — я его избрал… Он вспомнил, что говорил давеча засранчик Вадим, и хихикнул: не отломится тебе ничего, засранчик ты мой, не выберут его никогда, потому что я его выбрал, а ты — знай себе надейся, засранчик, ты получишь то, что тебе только и причитается по жизни — горестное разочарование. Ибо сказано: разочарование есть горестное дитя надежды…
    Дома он прежде всего переоделся. Штаны и трусы бросил в стиральную машину. Машина была уже набита, и был набит, причем с верхом, ящик для грязного белья. Значит, сегодня надо будет заняться стиркой. Мы люди простые, у нас прислуги нет, не держим мы прислуги, сами стираем, сами готовим, сами полы моем… Правильно, животное? Сожрало кашу? То-то же. Мяса сегодня не будет. Мясо будет завтра…
    Телефон зазвонил неожиданно громко. Особенно громко именно потому, что неожиданно. Семь часов. Кто бы это мог быть? "Полковнику никто не зв"онит…" Оказалось — Тенгиз. Психократ. Он побаивался Тенгиза. С этой зверюгой свирепой следовало держать ухо востро. Этот не шутит и шутить не любит…
     — Олгой-хорхой? Приветствую тебя.
     — А, господин Психократ, лично? Ты еще жив?
     — Не дождешься, Олгоша. Он же — Хорхоша. Слушай, ты Димку Христофорова давно видел?
     — Сегодня видел. Отвратительное зрелище.
     — Значит, ты в курсе?
     — В курсе чего именно?
     — В курсе его проблем.
     — Да. К сожалению. Всю жилетку мне своими соплями залепил.
     — Понятно. Так вот, имею тебе сообщить. Мы собираемся у меня завтра, в девятнадцать часов…
     — Кто это — "мы"?
     — Драбанты. Деды. Все.
     — А я здесь при чем?
     — Не п…и, Григорий! Это серьезное дело. Это нас всех касается. Сегодня — Димка, завтра — ты.
     — Это ты не… это самое… Ради меня вы уж никак не стали бы собираться.
     — Уверяю тебя, стали бы.
     — Да вы же все меня терпеть ненавидите!
     — Не преувеличивай, Олгоша. Не преувеличивай своего общероссийского значения. Ты человек малопривлекательный, это, блин, верно, но ты — один из нас, и никто этого обстоятельства пока не отменял. Да и не сможет отменить…
    Проще было не спорить. Проще было — соглашаться, а потом делать по-своему.
     — Ладно. Убедил. Я подумаю. В девятнадцать часов, говоришь? А завтра у нас что — пятница?
     — Да. Завтра, у меня, в девятнадцать часов.
     — Я подумаю.
     — И не п…ди!
     — Постараюсь. А ты — живи. Если получится.
     — Я же тебе уже сказал, блин: не дождешься!

    Тенгиз положил трубку на рычаг осторожно, словно она была тончайшего фарфора, и шумно выдохнул через нос.
     — Жуткий тип, — сказал он.
     — Придет? — спросила Ольга.
     — Не знаю. Вообще, он меня побаивается, так что, может быть, и придет.
     — А ты его разве не побаиваешься? — Она внимательно разглядывала себя в зеркале, будто видела впервые после долгого перерыва.
     — Есть немного.
     — Но почему? Я с ним как-то разговаривала по телефону. Вежливый. И совсем безвредный, если судить по голосу.
     — Да. Но внешность обманчива, как сказал еж, слезая с сапожной щетки.
     — Не пошли, пожалуйста. А какой у него талант?
     — Он замечательно умеет ненавидеть.
     — Значит, ваш сэнсей и ненависти учит тоже?
     — Сэнсей никого и ничему не учит. Он только открывает ворота.
     — Как-это-как-это?
     — Человек смотрит и видит: перед ним забор. Или даже — стена. Каменная. А сэнсей говорит: вот дверь, отворяй и проходи…
     — Ну?


 

© 2009-2024 Информационный сайт, посвященный творчеству Аркадия и Бориса Стругацких

Яндекс.Метрика
Главная | Аркадий | Борис | Биография | Отзывы | Обратная связь